Лидия Сычева: проза

Ночь светла

Я ехала вечер, ночь, утро, день; и где бы ни останавливался поезд, везде шел дождь, так что казалось, будто мы стоим на одном месте. Станции с металлическими мостами-виадуками все были похожи одна на другую; все - с бесцветным небом, покойными, тяжелыми рельсами, неподвижной громадой грузовых вагонов. Везде мне было одиноко, как бывает одиноко в бесконечный дождь; везде перрон пересекали редкие, съежившиеся фигурки, и только торговки вразнос - мороженым, водой, семечками - бодрились, кричали о своем товаре, стараясь разбудить сонного, укачанного железной люлькой, покупателя. Я взяла у крепкой еще бабы - не старушки - тарелку горячей картошки, пересыпанной жареным луком, с несколькими солеными огурчиками, кругляшами редиски; на овощном великолепии высилась крепкая куриная ножка. Картошка стоила двадцать рублей, продавщица ловко высыпала блюдо на белый лист бумаги и завернула в страницу из местной газеты: «Ешь, милая, ешь. Ругать меня не будешь - хорошее всё».

В вагоне я сразу же стала есть - не от голода, а от безысходности - я не знала куда я еду, зачем... Так повторялась моя жизнь сызмальства, с детства, когда я сидела у асфальтированной дороги, положив на землю старенький велосипед. Я смотрела на машины - они никогда не останавливались - и мечтала: увидеть Петербург, Самарканд... Стройные дворцы и узорчатые мечети, тюбетейки из ярких ниток и помпончатые береты распутных английских моряков, густой запах южных кофеен, звуки невидимой гитары и ветра, бьющегося в витражное стекло - все это было где-то прочитано, а потом уже воображено, выдумано мной. Потом пришла юность - эх, если бы понимать тогда, как она была прекрасна - бедная юность с бессонными поездными ночами в переполненных вагонах, где стоял сивушных запах мужских носков, зло лязгала туалетная дверь, ядовитый сигаретный дым вился из тамбура. Но утром я могла не смотреть в зеркало - кожа была свежа, млел румянец, а как весело, живо блестели глаза!

После настала молодость - нервная, одинокая, и, казалось, что всё уже прожито, счастья нет и не будет, только столбовая дорога к смерти, путь потерь, беды и разочарования. Я снова много ездила и, признаться, не видела в дорогах смысла. Земля моей страны была большой, и - печальной, печальной... Почему-то я больше помню зимы: покойные, холодные, глубокие зимы. Мороз медленно студил округу, спали деревья на пригорке, и лишь я, соединенная случаем с попутчиками, ехала в тепле железа, а где-то переключались стрелки судьбы, рельсы сходились и расходились... Эти дорожные встречи и разговоры, влюбленности, удивления - сердце моё щемило. Но определенность была только в рельсах, рельсах, которые проложили задолго до моего появления на свет. Я едва помню лошадей, лошадиную силу мускул, удар крепких, живых копыт о землю, сосущий страх, когда лошадь понесла. Теперь меня несет поезд в тысячу лошадиных сил; но мне кажется, что и от меня что-то отнято, что моя, человечья сила, пошла на убыль оттого, что я не скачу на лошади, не хожу среди дубравы, редко слышу голоса птиц, да и то, кажется, всего лишь воробьев, бранящихся, как супруги перед разводом. Уже не торить мне тропинки через луг, не сидеть в задумчивости у реки, слушая тихое движение воды; меня несет поезд. И оттого, что рельсы эти проложены не мной, что мне не выйти, не изменить своего пути, мне грустно.

Ночь светла... Ночью я сидела за боковым столиком с бабкой, весь вагон всхрапывал, вздыхал, или таился, прося сна, лишь бабка - «колобродила».

- Я, гляди, не могу в поездах спать, пока не досижу до трех часов. Такая я была и есть.

Я поддакивала ей и смотрела за окно - дождь всё шел, редкий, небо напоминало стиральную доску - такой смутной волной легли по своду облака; бурты кустов даже в темноте давали мягкий, зеленый отсвет темного своего стояния, а потом - ночь стала совсем светлой... Бабка, согнувшись, положила голову на столик, на свернутое в несколько раз домашнее полотенце. Она была похожа на холмик - такая маленькая и старая в этой огромной ночи. Только голос у неё был четкий, ворчливый; а ехала она к сестре - до Горшечников. Но когда она говорила, от неё веяло запахом глубокого погреба, старости. Бабка ругала парней и девок, что шляются, шлындают по ночам, ухитряясь цеплять её за поджатые ноги.

- Туды-сюды, туды-сюды, сатаны! Сиди ты на своем месте, куда тебе несет! Днем и ходи. Один, пьяный, споткнулся, потом извинялся час. А я говорю: иди ты, пьянчуга! А ты, девонька, дреми, дреми. И я, может, как забудусь.

Я делала вид, что сплю, но потом всё смотрела за окно, а поезд всё мчал и мчал. Этой ночью я сидела с бабкой потому, что у меня не было своего места. Билетов не купить, а поезд был взят кавказской мафией - и начальник, и большинство проводников были, кажется, чеченцы. Я вспомнила, как ходила за надменным маленьким кавказцем по перрону, как он шагал намеренно прямо и гордо, штиблеты его блестели. Мне было наплевать и на его штиблеты, и на него самого, мне нужно было ехать, и я едва сдерживалась - было смешно смотреть, как он строит из себя величину, и было горько оттого, что всё здесь схвачено, решено и занято. В конце концов он взял меня без места, вальяжно сунув в форменный карман долларовую бумажку, и теперь я была благодарна бабке за её бессонницу, за то, что мне есть где присесть.

А ночь была обнаженно светла, светла до боли, до серебряной кинжальной боли. Я смотрела за окно и думала о том, что мы не знаем нашей земли, и лишь немногие из моего поколения догадываются, прозревают её. А те, кто придут за нами, потеряют эту землю тихо, даже и не заметив. Мы не исходили её босиком, не проскакали её пределы на лошади, а вот, промчались на поезде, из которого невозможно выйти. Мы не знаем её земляной мягкости, её трав по названиям, её деревьев по листьям, её просторов, политых кровью. Мы не знаем звезд, которые светят над нашей землей, нам остается только смутная тоска по тайне, которая угадывается в книгах наших предшественников. Мы знаем много того, что совсем не имеет отношения к этой ночи, к дождю, к грустной тоске одиночества, которое сейчас ест мое сердце, - мы знаем рекламу, телевизор, неуспевающую вызреть горечь потерь и еще мы знаем общее доживание в поисках тупого удовольствия. Я вдруг поняла, что мы никогда уже не долетим до других планет; что все мы участвуем в каком-то гигантском эксперименте по глупости и что выйти из него нет никакой возможности - это было бы также безумно, как если бы я сейчас сошла с поезда.

- Вот так-то оно, жизнь проходит, - сказала четким голосом бабка, очнувшись от дремы. Поезд притулился у станции - бетон и железо - и по белому своду ночи - дождевые капли, и по стеклу - капли, и железнодорожник в дождевике с капюшоном, и по блеску его плаща - капли...

- Ты иди, иди, - внушала мне бабка, - там кто-то вышел, места есть. Иди, а я тут разложу, хоть ноги вытяну. Может, цеплять не будут.

Я нехотя ушла от бабки - мне было страшно оставаться одной. Я нашла место, боковое, у туалета, но зато стекло было такое чистое, что сливалось с ночью. Поезд тронулся, я думала с ужасом: зачем мы придумали этот поезд или даже космический корабль - они никуда нас не привезут - ведь конечного пункта нет. По земле нужно обязательно пройти самому - от начала до конца - иначе ты ничего в ней не поймешь... Я ерзала на комковатом матрасе, чайная ложечка дребезжала, ударяясь о стенки стакана в подстаканнике, поезд шел. И я пожалела, что теперь мне выйти невозможно, а в детстве, глупая, я всё смотрела на дорогу, мечтая отправиться в путь. А ничего на свете, кроме обмана, нет...

- Ничего нет, - сказала я вслух, но голос мой, в отличие от бабкиного, был слаб, тих и глух. Мой голос был покорней ковылей, которые я увижу днем, нежнее гроздьев цветущей акации, жальче ветра, уставшего летать и бродить по свету.

- Ничего нет, - повторила я чуть громче и заплакала, не поверив сама себе. А в светлое моё окно зашла луна, большая, спелая, от неё-то и шел серебряный свет, от неё-то и было грустно, от неё так светла и безнадежна была эта ночь, которая уже никогда не повторится.

Все публикации