Лидия Сычева: проза

Святые ключи

Молчанов жил в городе, но жизнь его в последний год была что темный лес. С каждым днем он убеждался, что заблудился окончательно, чаща сгущается, и просвета - не видать. Но самое поразительное было в том, что почти никто этого трагического состояния Молчанова не замечал и не понимал. Некоторые даже завидовали. А что, молодой художник, с набирающим силу именем. Не без способностей. Честный. Не бомж и не пьяница.

...А внутри у него давно уже жила пустота. Он и не заметил, как она пришла, поселилась, ясно определилась с местом пребывания. Да, всё было хорошо, удачно в последние два-три года. Жанровые картинки Молчанова, пейзажи, простые и лаконичные, находили поклонников и какой-никакой сбыт; портрет «Девушка у окна» купил Музей живописи, по рекомендации старика Копосова в его крошечную мастерскую приходили люди из Третьяковки, оценивающе смотрели, горячо хвалили его «Георгины», «Крестьянский обед»... Сам же Молчанов становился все угрюмее. Теперь у него были лучшие краски, самые прочные холсты и дорогие лаки, импортные мольберты - все, о чем может мечтать художник-профессионал. Под мастерскую он купил двухкомнатную «хрущебу», убрал разделяющую стенку, так что места, по его скромным замыслам, хватало. Это не то, как он мучился раньше - на кухне, и даже в ванной, при электрическом свете. Теперь условия для работы были созданы. Не было только одного - желания работать. Все, за что бы ни брался Молчанов, кончалось несколькими штрихами, наброском, в лучшем случае - этюдом. Ему абсолютно не хотелось писать. С каждым днем он погружался в жижу рутины; время шло, сначала он не тревожился - «а, устал», потом стал прислушиваться к себе, зорче присматриваться к жизни - натренированный взгляд художника легко ловил деталь, отмечал цвет; но дальше дело не шло - рабочее состояние не приходило; он включал волю, запирался в мастерской без еды и питья, удалял все раздражители - телевизор, радио, газеты - но все было тщетно. Молчанов клял себя - называл дураком, лентяем, бездарью, с горя зашел даже в церковь - нет, как отрезало. Он чувствовал, что перестает быть художником, но даже отчаянье его по этому поводу было слабосильным, без должной страсти. Чувство ушло. Хоть режь, хоть плачь! Но опять-таки, и плакать не хотелось! Совесть его была почти спокойна. Не терзало, но тревожило вот это «почти». Определенно, что в жизни человеческой был заложен какой-то смысл, и в жизни, в существовании Андрея Молчанова тоже; и смысл этот почему-то представлялся ему просекой в лесу, или тропинкой, где, по крайней мере, на двадцать шагов ясен путь; так иногда ему чудилось; и понятно было, что сейчас он эту тропу потерял, сбился, забрался в дебри, и неясно, как теперь выбраться на твердый путь, спастись. Молчанов не помнил, и сколько бы ни оглядывался назад, не мог понять причин «сбоя» - никакого глобального, большого греха или предательства он за собой не чувствовал; ведь сравнительное (с другими художниками) благополучие - ну, неужто это причина? Неужели, чтобы творить, нужно непременно валяться под забором? И, может быть, Молчанов как-нибудь успокоился бы, махнул рукой на все эти блужданья в сумраке смыслов, если бы не воспоминание о том, какое счастливое состояние наступает, когда работа «идет», как радуется он несколько дней законченной картине; и, наконец, возвращаясь к своим старым работам, в чем-то наивным, бесхитростным, он невольно любовался чистотой красок, замысла, и думал о том, как хорошо, должно быть, постороннему, совсем чужому человеку от случайной встречи с его трудом. Увы, теперь он не мог похвастаться новыми работами. И в общем, это было ужасно.

В конце концов он понял, что одному ему не выкарабкаться и двинул за советом к старику Копосову. Деду шел 87-й год, но на творческие кризисы он не жаловался. С первых проталин марта до плотного снега сидел он на своей убогой дачке, в летнем домике-завалюшке, и, едва ему позволяло самочувствие, работал, работал... Писал все, что попадется под руку - глиняные кувшины с трещинами по горлу на дощатом, щелястом столе, ржавое корыто с овощами - перец, помидоры, «синенькие» - все вперемежку - близ засохшего дерева; заросли крапивы в малиннике; огородик с редко посаженным картофелем, куда заползала гигантская плеть с желтеющим тыквенным телом; полную продавщицу Машу обнаженно-лежащую под яблоней; ромашки в литровой банке на перильцах старого дома... Все - просто, бесхитростно, и все имело право на существование, и никаких творческих мук, живи и работай, картины деда Копосова были написаны уверенной рукой. Талант есть вера. Молчанов же эту веру потерял. Сбился с азимута.

Он ехал к деду на электричке, стоял июль, в вагонных окнах мелькали летние наряды Подмосковья - елки с новыми шишками, березовые платья; перли в рост пустотелые стебли борщевика. Молчанов пожалел, что уже прошло пол-лета, и все это время он просидел среди зловоний города, хорошо хоть дожди скрашивали этот искусственно созданный ад. А всё потому, что зарабатывал деньги для «художественной» свободы, это были халтуры и халтурки по офисному дизайну. Клиент шел один за другим, а жизнь так вообще бежала вприпрыжку - и в движении Молчанов понимал это особенно остро. Он ведь любил лето и в это время когда-то много, мучительно работал. Муки забылись, остались акварели, гуаши, точные, ироничные рисунки, а в этом году от Молчанова, пожалуй, ничего не останется. Надо было на что-то жить, есть и пить, носить модную одежду, а потом уже - всё остальное. А у деда Копосова - всё наоборот. Свободен от всего и всех, и рука - уверенная. Годы? А что годы, если за один месяц Копосов пишет больше, чем Молчанов за год. Конечно, не в количестве дело; но ведь у деда всё сделанное - живое, никакого маразма и западений. «Это у меня, - подумал Молчанов, - маразм. Молодежный маразм - неспособность к чувству и творческой работе».

Усадьба деда была глухо, безнадежно запущена, хотя он всегда хвастался: «У меня - идеальный порядок». Огородик, правда, был посажен, но у забора лежал сушняк, лебеда вдоль дорожки вымахала по пояс, в рябиновых ветвях радовалась хорошему дню птица - звонко, высоко. День был отчаянно жарок, безоблачен, пахло солнцем и уходящей жизнью. У домика, спиной к Молчанову, сидел незнакомый мужик, голый по пояс, с мясистыми покатыми плечами, рисовал. Молчанов окликнул его, спросил Михаила Никаноровича.

- В хате, - мужик оказался бородат, хамоват, словоохотлив. - Вы кто? Откуда? Каким ветром к мэтру? - Он далеко отклонился от работы и артистично прицелился кистью для мазка.

Копосов, впрочем, уж вышел из домика, стоял в кособоких дверях, вглядывался в нового гостя из-под руки. Они не видались год: старик стал ещё суше, меньше ростом, худее, одет был небрежно - какие-то сизые порты, линялая рубашка.

- Андрюша приехал! А я тебя всё выглядываю, - старик обнял его. Был он небрит, лёгок, как птица. - Ну, пойдем, пойдем.

Смущаясь, Молчанов протянул старику сумку с гостинцами. Копосов засопротивлялся:

- Ну что ты! У меня всё есть!

- Берите, - вздохнул Молчанов.

Каморка была тесно заставлена небольшими картинами, этюдами. Дед по очереди выставлял работы на грубый топчан, солнце сумрачно освещало убогое жилище - глиняный пол, черные завесы паутины в углах.

Художник пояснял:

- Далеко я нынче не хожу - ноги не те... Тихая речка в рассветный час. Домик мой, когда вишни цвели. Внезапный снег - всё растаяло и вдруг зима вернулась. Мальчик соседский, я ему лук помогал делать. Потом он стрелой чуть курицу не подбил. Кошка шпионит за ежиной семьей - у меня ведь ежи живут под дровами, я тебе говорил? Сирень традиционная - её у меня иностранцы хорошо берут. Луг, копешки первого сена. Удались, правда? Маша мне немного попозировала. Тут она ещё подругу свою приводила, но что-то у меня не пошло - всё при ней, а писать неохота. Бывает. Автопортрет у дерева, - себе Копосов, конечно, немного польстил, подмолодил. - Натюрморт с кабачками - бутылка с маслом, мука, чеснок... И снова речка, лодка, ряска у берега - летний полдень. Молчанов не мог оторваться от воды - она была написана так живо, что хотелось войти в неё, ступить в прохладу.

Дед давно уже не нуждался в комплиментах, знал себе цену, но Молчанов не удержался:

- Здорово!

- А ты?

- А, - Молчанов махнул рукой. - Потом. - Ему вдруг расхотелось плакаться. - Кто это у вас во дворе?

Дед поугрюмел:

- Ученик бывший. Наезжает из Москвы за натурой.

Сидели в тишине. С дедом хорошо думалось. Молчанов смотрел на работы, расставленные в два-три этажа, аккуратно зарамленные, кое-где, конечно, была видна небрежность старости - глаз ведь уже не тот, но, в общем, какова силушка и без всякой натуги! А тут - он вспомнил свои жалкие метания - долбишь-долбишь этюдик, бросишь, разуверившись в его нужности. Молчанов знал, что настоящая работа тянет из человека жилы, тратит душу, нервную энергию; будто изнутри разматывается неведомая нить, одно неосторожное движение - и можно распрощаться с замыслом - нитка лопнула, истончилась, порвалась. «Катушка» внутри Молчанова давно уж вращалась впустую, вхолостую, и, как бы он не бередил, не тряс себя, «нить» не рождалась, не шла, не ложилась узором на картину, не давала рисунку точности, убористости, дерзости. А Копосов что, он работал, пока не уставала рука и ни о какой «нити» поди и не догадывался, не рассуждал. Так, здоровый человек никогда не поймет терзаний инвалида, конечно, посочувствует вполне искренне, но разве ощутит до конца: хочешь побежать, а ног - нету. А слепые? Ну, те, которые от рождения, ладно, им не с чем сравнивать. Но вот был мир, и вместо этого - тьма, ощупь. На лице Молчанова, помимо его воли, обозначилось страдание, вышли морщины.

- Ты чего такой, Андрюш? - заметил его состояние дед.

- Давление или ещё что, - уклонился Молчанов, - голова болит.

- У меня тоже, - охотно подхватил тему Копосов. - Три дня провалялся с радикулитом, на сквозняке продуло, а сегодня да, неблагоприятный день. И в газетке я читал.

- А что читаете?

- Да «Советскую Россию». Мне сосед, милиционер, носит, так мы обсуждаем текущий политический курс.

- Дрянь курс, - равнодушно заметил Молчанов. - Курс его сейчас совершенно не интересовал. - А картины - хорошие.

- Правда? - дед, жалкий в своем отшельническом тряпье, взглянул на него строго. - На молодежный вкус?

- На любой. - Молчанов поднялся.

Вышли на улицу. Сытый бородач довольно посвистывал у мольберта.

- Как дела, мужики?

- Понемногу, - сдержанно ответил Молчанов.

- Хоть бы вы, молодой человек, повлияли на господина Копосова! Вчера они с местным милицейским старшиной чуть не составили тайный заговор.

- То есть? - Молчанов, погруженный в свои думы, не сразу понял бородатого.

- Ну, Россия погибла, жиды у власти, нами правит кукла, ха-ха! Мы же интеллигентные люди и вдруг такие пещерные рассуждения!

Молчанов опешил:

- Вы знаете, не мне судить Михаила Никаноровича... - Он чувствовал, что говорит не то, что должно, у него было это качество - он всегда поначалу пасовал перед чужим хамским натиском.

- Пойдем, провожу, - дед обреченно, как от стихийного бедствия, отвернулся от бородатого.

Дошли до калитки.

- А у власти-то жиды, - тихо, но твердо сказал дед. - У главного - жена еврейка и сам он - из них. - В уголках его глаз дрожали слезы обиды. Он был такой жалкий, старый. Встреться он Молчанову где-нибудь в Москве, у метро, не узнал бы, подумал - нищий.

- Ничего, ничего, - сказал Молчанов, обнимая старика. - Не обращайте на дурака внимания. - И он решился, пожаловался:

- У меня что-то работа не идет...

- А ты поедь, смени обстановку.

- Пробовал.

- Поедь, поедь, - не слушал его Копосов, - поедь, походи без оглядки, пока землю не продали. Я под Волховом чуть ногу не потерял, за что люди жизни отдавали?! При Сталине такого не было...

- Я еще приеду, - пообещал Молчанов, не зная, когда он приедет, зачем...

Он отошел, оглянулся - старик слабо ему махнул, потом оглянулся еще - и ему стало нестерпимо больно - впервые по-настоящему - за свое бесплодие, бездарность - старик всё махал ему - маленький, сгорбленный - на что-то в нём надеялся, а внутри у него пусто, всё сожжено, ни одной зелёной травины, ничего живого; он заспешил к повороту, ещё раз торопливо махнул, и с облегчением свернул за угол. Теперь он шел не спеша, думы у него пошли совершенно бытовые, короткие, он будто спешил истребить в себе память об этой встрече, забыть её. Нет, не летать синице жар-птицей! Для чего он родился на свет было Молчанову совершенно неясно.

Но всё же он был, видимо, не до конца пропащим человеком. Последним усилием воли Молчанов высвободил себе несколько дней и, собрав рюкзак, двинул на Ленинградский вокзал.

Он думал в поезде - ни много, ни мало - о будущем человечества. Да, всё это мура - картины, когда есть фотоаппарат, пленка цветная, объективы. Зачем тогда «ручная работа»? Художники вымрут, как класс. Художественное творчество всё время двигалось по пути познания. Иконы. Парсуны. Портреты, жанр, пейзаж, натюрморт. Потом - гротеск. Потаенные стороны жизни. Ну и докатились до экскрементов. Нарисовали. Что дальше? Где здесь счастье?

Да, человечеству не нужны художники. Если есть действительность зримая, материальная, и человек её копирует: стрекозы-вертолёты, гусеницы-танки, то, наверное, существует и другая, невидимая действительность, которую человек тоже невольно копирует. Да-да, творчество - это поход за завесу, в незнаемое, и если раньше, в юности, он легко туда попадал, и даже не пытался рассказывать о том, что видел - ему казалось, что все там бывают - то теперь Молчанову туда нет никакого хода.

А впрочем, что за мура лезла ему в голову? Просто у одного есть способности, а у другого - пшик. У всех разный запас. Сколько народу было на его курсе в Суриковском, и где они? Все, конечно, что-то малюют от случая к случаю, но художники ли они? Он просто, как и многие, исчерпал свой бедный запас. Только у Евгеши Лагутина всё хорошо. Звонил: «Пишу кремлевского повара. Представляешь, каких он клиентов потянет?!»

 В отвратительном настроении он вышел из поезда на перрон. Долго стоял у станционного стекла, смотрел на своё отражение. «Дурак непутёвый», - подумал он. В это же самое время кто-то ухаживал за женщиной, кто-то глушил водку в родной компании, новый русский любовно укладывал долларовые пачки в дипломат, мужики сидели в сауне, завернувшись в простыни, а он бегал по свету, стыдно сказать - за чем! Кому это нужно?! Он выпил бутылку теплого пива - с отвращением, похрустел сухариками, походил - вперед-назад - покачиваясь в такт оттягивающему плечи рюкзаку. Был он высок, худ, жилист. А станция была равнодушна, пыльна и обыденна. Вокзальные торговки, всполошенные прибытием поезда, теперь рассаживались на лавках, пристраивая у ног короба с мороженым, вёдра с кульками черники, подносы с копчёной рыбой - угрями и лещами. «Дурак», - ещё раз сожалеюще подытожил Молчанов.

И вот он уже шел по приземистой улице, обычной русской пыльной улице обычного русского города, где он хотел что-то найти, понять, разбудить в себе. Городишко был мал, прост, и он шел, пока не устал, так, что тоска его чуть отступила. Он задержался на автобусной остановке, с горечью услышал звук проносящегося вдали поезда. Да, жизнь одна, и тратилась она неизвестно на что и неизвестно как.

Он ехал в автобусе вместе с женщинами, которые, судя по простоте одежды, собрались на дачи; по привычке он всматривался в лица - все они были изъедены жизнью, усталы, почти не приукрашены; каждая из женщин, наверное, думала о счастье, и оно приходило к ним в обыденности, и никто из них или их мужей не бежал в чужие города, чтобы что-то понять, найти... Молчанов вышел вместе со всеми на конечной, глупо, бесцельно затоптался.

- Вы на турбазу? - некрасивая костистая попутчица тронула его за рукав.

- Да, - он не стал её разубеждать.

- Вон, за деревьями их здание, - она махнула рукой на белеющий сквозь зелень двухэтажный коробок.

Молчанов покорно поблагодарил, пошел. Был он утомлен и растерян - дорога не принесла ему успокоения.

Кабинет начальника - открытый настежь, пустой - он нашел сразу. Молчанов снял рюкзак, в нерешительности остановился. Где-то в конце коридора мелькнули пугливые женские глаза, раздались голоса, и, держась стены, из недр здания возник руководитель - «Громов В.Д.» - заботливо сообщала табличка.

Мужик был донельзя, безобразно пьян, до синевы губ, подернутых белым налетом.

- Мест нет, - еле ворочал он языком. - Завтра дети уезжают, будет полно. Вера, - закричал он, пытаясь овладеть непослушным голосом, - возьми постояльца!

Тотчас возникла черноволосая крупная женщина лет сорока, кажется, тоже слегка навеселе - всё ж она показалась Молчанову сущим спасением от Громова В.Д. - тот уже растопырил, широко поставил подрагивающие руки для объятий.

- Я баба простая, - объясняла Вера, пьяно блестя глазами. Они шли к ней на квартиру, условившись, что у Молчанова будет отдельная комната и полный покой. - Видишь, Муська меня поцарапала. - Вдоль носа у неё тянулись четыре ровные борозды. - У меня и собака есть, Зита, - они поднялись на второй этаж блочного, в тряпье балконов, дома; Вера открыла дверь, собака, блекло-оранжевая колли с тонкой мордой - несколько раз тявкнула на нового человека, затихла. - Проходи сюда.

В нос Молчанову ударил жесточайший запах кошачьей мочи и собачьего жилья, он чуть было не закашлялся, и, стараясь глубоко не вдыхать, прошел в полузаброшенную комнату, свалил рюкзак на пол, выбирая место почище.

- Там муж мой жил, - объясняла тем временем Вера. - А муж у меня помер недавно. Ему 46 лет было. Тромб оторвался. Хороший мужик был. Слушай, - она возникла на пороге, - я баба простая, давай чаю попьем?

- Нет-нет, - поспешно отказался Молчанов. Ему тягостно было в пыльной тесной комнатенке со следами равнодушного давнего упадка - часы на стене показывали прошлогоднее или позапрошлогоднее время, секундная стрелка была наполовину отломана. - Вы мне лучше по окрестностям проведите. Я слушал, здесь озеро есть, - печальная колли понимающе посмотрела на него из коридора, - может, и собачку прогуляем?

- Потом, - беззаботно махнула Вера.

В разговорах о директоре-пьянице, о перестроечном упадке турбазы и красотах местной природы, они вышли к озеру, к небольшому причалу.

Вода была спокойной, блестящей на середине, близкие берега четко отражались, чуть поколебленные слабой рябью. Молчанов слушал и не слушал Веру.

-...Я вот что тебе скажу: мучает меня тоска. Так я ночью телевизор смотрю, или музыку слушаю. Потом засыпаю. Когда Танюша со мной была, то не так, а вот одна осталась - ну, невыносимо, - по-дружески она делилась с Молчановым. - Мы воспитаны по-старому. Хочется каких-то возвышенных чувств, чтобы мужчины подарки дарили, или цветы. А сейчас - ну ты же видел наших криворотых, - Молчанов качнул головой, вспоминая Громова В.Д., действительно, рот от алкоголя у него слегка свело на бок, - норовят за бутылку с тобой, да еще чтоб не они нам ставили, а мы... Мне найти мужика не проблема. Проблема путевого найти. А ты женат?

- Да, - вдруг, неожиданно для себя соврал Молчанов.

- И дети есть?

- Двое.

- А жена кем работает?

- Учительница. - Он сочинял на ходу. - Литературу и русский язык преподает.

- Это хорошо, когда есть образование, - завздыхала Вера. - Я вон работаю кастеляншей, а всё потому, что по молодости нигде не выучилась, замуж бежала...

- Пройдусь я, - решительно встал Молчанов.

- Иди, - согласилась Вера. - Дорогу запомнил? Я на ночь не закрываюсь - ключа тебе не надо. Не закрываюсь, - хохотнула она, - дожидаюсь: может, зайдет кто?!

Он широкими шагами заспешил по тропинке вдоль берега, влево. Досада его душила: мало своих забот, так ещё Вера - с умершим мужем, собаками, кошками и мечтами о великой любви. «А дома - грязи по колено», - раздраженно подумал он, вспоминая её запущенное жильё. Но близость воды его постепенно успокаивала, размягчала, отвлекала. Озеро было небольшим, но, по-видимому, глубоким - так ровно, уверенно, основательно лежала вода. Оно так и называлось - озеро Глубокое. А деревня, до которой Молчанов почти дошел, - Глыбочиха. Он покатал это слово во рту, повторил несколько раз. Дело шло к вечеру, крыши давнишних, старых домишек, горбыльные заборчики, бревенчатые баньки у воды - всё окрасилось закатным светом. Длинные тени берегов легли на воду, резко потянуло свежестью. Молчанов зачерпнул воды, плеснул в лицо, - приятная прохлада ласкала усталые глаза. У берега, у мостков - две широкие доски - старая женщина набрала в ведро воды, медленно поднималась от озера к дому. Он остро почувствовал свою неприкаянность, рассредоточенность - далеко сейчас было его мама, его дом, его друзья и приятели - Молчанов считался компанейским малым, «человеком общественным», а он здесь, и никак не мог собраться, сжаться во что-то цельное, объяснимо-простое, определенное, как та же Вера, например. До поздней ночи, пока не стемнело, он ходил по берегу, весь в усталых мыслях, то садился у камышиных зарослей, то снова шел, прислушиваясь к тихому шевелению трав, смотрел на воду, вздыхал, и, когда в Глыбочихе погасло последнее желтое окно, побрел к своему ночлегу.

Дверь, как Вера и обещала, была открыта; собака и кошка тоскливо, объединенные общей бедой, лежали в коридоре; из хозяйской комнаты слышалась музыка. Молчанов, стараясь быть бесшумным, юркнул к себе, заперся на шпингалет. Долго он не мог заснуть, прислушиваясь к шуму чужого дома, наконец забылся. Снилась московская дребедень, Вера в лодке, копченые угри... Сквозь забытье он сначала слабо, а потом явно услышал бестолковый, частый лай собак с подвыванием. Вместе с лаем в нос ударила вчерашняя вонь, которая здесь, у открытого окна, была особенно невыносима. Наконец он понял - сна ему не видать, вскочил, оделся, воровато собрал папку, этюдник, крадучись, вышмыгнул на улицу.

Было светло, ясно, тихо, только птицы звенели в вышине высоких елей, берез. Вода лежала белесым спокойным одеялом, подернутая белым паром. И оттого, что было небо, песок, лес, озеро, птицы, и оттого, что всего этого когда-нибудь не будет, не станет, ему сделалось грустно, больно. Ну и зачем всё это?! Он вдруг понял людей-разрушителей. Им нестерпимо знать, что их не будет, а красота - останется. Потому реки нужно непременно превратить в сточные канавы, воздух - в смог, леса свести на пни, птиц - прогнать. Да, когда человек убьет вокруг себя красоту, он успокоится. Планета будет выброшена как зарубленная курица, недра - вынуты, леса - ощипаны. И тогда человек станет царем природы, создаст железные корабли и полетит к звездам.

Да, природа вовсе не нуждалась в человеке. Без него чисты от пластиковых бутылок берега, спокойны леса, тиха вода. Он-то и создан, чтобы оценить красоту. Ахнуть и сохранить. Но не получается. Значит, что-то в человеке «поломано», «неправильно устроено», если красота в природе ему противна. Да что в природе! Она ему и в картине собственной покоя не дает! Человек не успокоится, пока не добавит в чистоту природных красок какой-нибудь дряни. Вот теперь - хорошо!

Молчанов вошел в озеро, тихо поплыл, бесшумно раздвигая воду. Потом решился - нырнул, зафыркал, заплескался, как сильная, игривая рыба. Он плавал, пока не замерз, давал работу рукам, ногам, легким, плавал, прощаясь, жаль было расставаться с озером, но у Веры он больше оставаться не мог. Он знал, что не вернется сюда никогда.

Он открыл дверь Вериной квартиры и был потрясен произошедшими здесь переменами. Вера, принаряженная в льняное светлое платье, с припудренным носом, так, что царапан было почти не видно, вышла его встречать. В коридоре, комнате сияла новейшая, влажная чистота; пахло домом, уютом - он скосил глаз - на кухонном столике, в тарелке, высилась гора пирогов. Он, поздоровавшись, прошел в свою комнату - и здесь побывала заботливая рука хозяйки. Молчанов быстро собрал рюкзак.

- Вы знаете, Вера, я поеду. Я понял, что работа у меня тут не получится, ну, чего время терять...

Она виновато на него взглянула.

- Спасибо вам за приют. Не дали комарам меня съесть, - он протянул деньги.

- Ну что ж, что ж... - она совсем опустила голову, спрятала глаза. Молчанову было её жаль, он хотел сказать что-то ободряющее и не смог; спортивно сбежал по лестнице, поспешил к остановке и почти на ходу успел впрыгнуть в автобус. Да, есть на свете озеро Глубокое, а на берегу живет Вера-кастелянша. Вот тебе и «Девушка у окна» - он вспомнил свою картину, проданную Музею живописи - натуру писал с Лены, двоюродной сестренки. А кому нужна правда о Верином поцарапанном носе? Никому.

 Автобус уже въехал в город, бултыхался на ухабах, Молчанов глядел в окно, думал, куда ему двинуться дальше. Возвращаться домой - глупо, да и не с чем; оставаться - негде, да и не за чем. Он вдруг подумал: а не отправиться ли ему назад, в Глубокое, Вера будет рада, но тут же себя одернул. Автобус шел мимо двух- и трехэтажных домов, видимо, это был центр городка, его «пик», судя по частоте вывесок и магазинов. Он вышел у гостиницы, неприступной кирпичной коробки, с единственными, очень узкими дверями.

- Мест нет, - сказала недобрая молодая девушка, администратор, тщательно накрашенная, не допускающая даже мысли об улыбке.

Молчанов опешил: здание и внешне, и внутренне казалось совершенно пустым. Он в недоумении потоптался у стойки.

- Места-то есть, - подала голос пожилая женщина, с открытым, простым лицом, - у нас белья нет, вот мы всем и отказываем.

Под честное слово, что у него не будет претензий, Молчанова поселили. В номере были кровать, стол, ниша для одежды и раковина. В кране, как ни странно, наличествовала и горячая, и холодная вода, и ненужное это удобство Молчанова умилило. Он был один, свободен, и, как ни странно, почти счастлив. Он переоделся, положил в карман рубашки деньги. Подумал было взять с собой краски - бросил. Если он ничего не пишет год, что может изменить один день?! Рассохшаяся дверь не закрывалась, да и замок, впрочем, был выворочен.

- Там я вещи бросил... - начал было излагать свою просьбу Молчанов.

Пожилая администраторша вязала носок из белой шерсти, готовилась к зиме.

- Иди, иди, милый, мы поглядим, сюда никто чужой не заходит.

«Вот так у человека появляется цель в жизни - купить простынь», - иронически размышлял Молчанов. Он стал думать о том, что люди, как планеты вокруг Солнца, вращаются всю свою жизнь по определенной орбите, скорее всего, заданной им с рождения. Но только вместо Солнца - смысл. И как ты не бейся, не трепыхайся, больше, чем положено твоей орбитой, тебе не узреть, не осознать. Можно, конечно, «соскочить» с курса - пьяницы, наркоманы, душевнобольные. Он, наверное, уже сделал первый круг, и теперь не решался двинуться дальше. Тема ему была неясна, из-за этого неуверенность в себе, нежелание работать впустую. Видимо то, главное, о чем он должен писать, заключалось в смысле жизни, которого он не знал, не мог постичь. И этот смысл находился, скорее всего, вне художественного творчества, в самой жизни. Но в чем он? В чем?

Он вошел в магазин «Промтовары. Книги. Парфюмерия», поискал постельное белье - его не было, как, впрочем, и нательного, кроме нескольких пар детских желтых трусов. Книжный отдел - он скользнул взглядом - обычный набор литературы: «Тещины советы» - из полезного; «Рэкетир с острыми зубами» - из занимательного, «Тайны магии» - из душеспасительного. Он механически взял тощую краеведческую брошюрку, рассеянно её перелистнул. И вдруг натолкнулся на заголовок - «Святые ключи», и стал читать, бессознательно «фотографируя» текст.

«Это маленькое селение знаменито уникальным родником-провалом, глубину которого не могут точно измерить до сих пор. Воду из источника люди называют живой. Как попасть к Святым ключам? Нужно доехать на электричке до Алёшинки, затем пройти к ближайшей деревне, далее, за её околицей, будет видна колокольня Пятницкой церкви. Вы пришли на Святые ключи».

Времени - он взглянул на часы - было пять. Он выскочил из магазина, и, наморщив лоб, поспешно зашагал, потом быстрее, наконец, побежал к вокзалу. Он верил в интуицию, в предчувствие и зачем-то ему надо было тащится в это селение, к святым, якобы, ключам.

Он купил билет до Алёшинки, электричка уходила через 10 минут. Сел у окна. Жизнь его снова обрела смысл. Да, человек, как планета, вращается по орбите. Человек есть вообще планета. Есть ли жизнь на Марсе? Ничего там нет! И у него - совершенно пустая, голая планета. Значит, нужно её населить, чтобы она цвела и здравствовала. Он умрет, и другие люди умрут, и даже, возможно, наша Земля, а его планета будет жить. И всё на ней должно быть самым лучшим - воздух, деревья, цветы, звери. А с чего начиналась жизнь? С воды. Со святых ключей...

Мысли эти пронеслись в голове Молчанова быстро, он усмехнулся: «Всё, крышу рвёт». И тут же успокоил себя: «Да просто еду посмотреть достопримечательность. Всё равно делать нечего».

Вагон быстро заполнялся людьми. Напротив Молчанова сели две женщины, видимо, подружки. Обе - в рабочей одежде, резиновых сапогах, с пластиковыми ведерками в руках. Та, что побойчей, Света, громко рассказывала:

- Встретила Юльку Бутову. Нарядная такая, не то, что мы, фроси, - она фыркнула, стрельнув глазами в Молчанова. - Нарядная, на шпильках, несет в руках крышку от унитаза. Фиолетовую, - рассказчица расхохоталась. - Представляешь? Фиолетовая крышка. Купила, говорит. А я ей: да ты в пакет положи, чего ты с ней ходишь по всему городу! А она: хочу и хожу, не твоё, Светка, дело! Обиделась, - и рассказчица состроила такую уморительную рожицу, что Молчанов не выдержал, улыбнулся.

Подруга негромко о чем-то её спросила.

- Ой, ягод полно! Люди едут и едут, назад пустой никто не возвращается. А вчера чё-то ходила по лесу и так жутко стало! Мне Кузьмич рассказывал: медведи, они катаются по поляне, а потом языком ягоду слизывают. Я глянула вчера: вся поляна укатана. Ну, так мне показалось. Я как дернула оттуда...

Молчанов слушал их разговор, смотрел в окно, поглядывал в вагон, заполненный людьми с рюкзаками, лукошками, ведрами; лица пассажиров были просты, усталы, печальны. «А есть ли я на свете? - вдруг подумал Молчанов. - Может, меня нет и никогда не было, а всё лишь длинный сон с продолжением, и сам я кому-то снюсь?..» А Светка теперь рассказывала, поглядывая на него, то есть, отчасти и для него, как Зинке упала на голову антресоль со «стенки», а она, вместо того, чтобы ехать в больницу, схватила велосипед и на работу, и там уже ей стало плохо... «Представляешь, у неё сотрясение мозга, крыша едет, а она бралась поездами управлять».

...Он шел уж второй час по затверженному в уме плану, давно уж миновал пристанционную, длинную, вытянутую рукавом, деревню; дорога становилась безлюдной, одинокой, бесились слепни и оводы - он обмахивался сломанной ольховой веткой; а никакой церковной колокольни не было и в помине. И раз, и два он хотел вернуться, опасаясь опоздать на последнюю электричку, но потом всё шел, шел... Дорога, окруженная низкорослым лесом, были извилиста, и за каждым поворотом открывался новый, и конца и краю этому пути не было видно. Он шел, уворачиваясь от слепней, оберегая глаза. Раз, на пригорке, он оглянулся. И ахнул - позади, среди деревьев, виднелся крест колокольни. Обрадованный, он кинулся назад, свернул на едва приметную тропинку, и теперь уже ясно видел ободранную, полуразрушенную церковь с пробитым жестяным куполом. Он заспешил, миновав несколько брошенных черных избушек с пустыми окнами - бурьян во дворе делал их хилыми, приземистыми. Наконец, тяжело дыша, он добрался до церкви. Двери были закрыты на чепок, для верности подперты березовой чуркой. Молчанов обошел церковь, подумав, что давно уж тут никто не молился - у стены дыбились две могильные плиты, вывороченные со своих мест; сама церковь, ободранная здесь и там, краснела кирпичом - как будто с тела была содрана кожа, и теперь были видны мышцы, мясо.

Он обошел церковь раз, потом другой - осматриваясь - родника нигде не было, и луг перед церковью - кочковатый, с порыжело-зеленой травой, был пуст.

Молчанов вдруг понял, что шел зря. Всё давно пересохло. И ничего удивительного тут не было. Моря мелели, реки меняли русла, а тут - какой-то родник! Он растерянно стоял среди луга, среди мертвой деревни, у давно не знавшей людей церкви. Но что-то, какая-то сила толкнула его к зарослям кустарника. И подходя, он радостно почувствовал неожиданную мягкость, пружинистость почвы, напитанной водой.

Да, это были святые ключи! Молчанов встал на колени и замер, очарованный. Тихая глубина, до которой не добраться, не досмотреться, и пульс воды, её ток, кровь земли. Воронка - метра два в диаметре - была рыжеватой от накипи железа, а в глубине источника мерцали, загорались и гасли, голубовато-зеленые искорки.

Он бережно зачерпнул горстью воду, отпил. Потом ещё, еще. Вода была холодная, сдержанно-стального вкуса, и очень сильная, живая. Он смочил водой глаза, уши, шею. Закрыл глаза. В воображении легко возник, закачался, замерцал родник. Он не ощутил в себе никакой перемены. Он просто стал другим. Пусть на минуту, на две. Но совсем другим.

Обратно ему шлось легко, широко и как-то бездумно. В пристанционной деревне он смотрел на белоголовых детей - мальчиков и девочек, синеглазых, тонких, играющих в свои сложные, понятные только им, игры. На станции Алёшинки он ждал ещё час, улыбаясь сам себе и вспоминая свой поход. Поодаль от станционного здания был колодец. Молчанов подошел, открыл крышку. Ведра не было. В ближнем доме колыхнулась занавеска, показалось старушечье лицо. Молчанов подождал. Бабушка в длинной белой рубахе вышла на крыльцо, слабо спросила:

- Что тебе, добрый человек?

- Воды...

Она принесла новенькое оцинкованное ведро. Легко вращая ворот, из дальних-дальних глубин он вытащил воду. Ведро серебрилось. Он сделал глоток, два, вода была не такая торжественная, как в ключе, но зато ломко-сладкая, мягкая, так, что он вдруг не смог сдержать слез. Он пил и пил, чтобы спрятать их, а слёзы бесследно исчезали в ведре, не давая горечи.

- Спасибо, бабушка. Хорошая ваша вода.

- Хорошая, да. Мы её зовём - доброй. Ты запомни, сынок, - доброй.

Старушка взялась за душку ведра. Молчанов поднял голову. Очи на бабушкином лице были глубокие, иконные, и он поразился их печали, спокойствию.

- Гляди, - сказала она, - люди бегают, бегают... А чего бегают? У нас тут богач, купец жил, тряпки из Турции возил. Уехал он совсем. А позавчера вижу - хтось возле колодца топчется, вроде тебя. Я с ведерком сюда. А это Мишка наш. Невесёлый, постарел. И выпивши. «Я, - говорит, - весь мир объехал и вернулся, а ты баб Гань, какая была, такая и есть. А я че-то потерялся». И заплакал. А я ему: «Миш, ды ты попей, попей водички, оно и отляжет». Ничего, говорит, не отляжет... Он-то, Мишка, жалостливый рос, всё с дитями соседскими возился. А вишь, в купцы пошел...

Молчанов вернулся в гостиницу, застелил подушку чистой футболкой, лёг. На душе было так одиноко и так больно! Отчего это всё происходило с ним?! Он не знал… Сердце щемило – в предчувствии еще большей печали и одиночества. Он почему-то представлялся себе воином перед битвой, победы в которой – не видать… И Молчанов крутился, крутился на скрипучей пружинной кровати, переворачивался с спины на бок, то пытаясь унять свою боль, то пугаясь, что она уйдет. Надо было жить для главного, каждый день, жить сосредоточенно, держа главное в сердце. И он это понял, и теперь боялся, что будущие минуты и дни заслонят его открытие суетой и заботами. Надо было жить, как Вера у озера, как бабушка у колодца, как ключи у церкви – жить, забыв себя и свое принуждение к этой жизни. Он не верил в себя, не верил, что сможет так жить, хотя время у него еще было…

Другие рассказы, эссе, публицистику Лидии Сычёвой читайте здесь

Книги здесь или здесь

Все публикации