Лидия Сычева: проза

Город на озере

Озеро, которым многие восхищались, я долго не могла полюбить. В ясные дни оно было совершенно плоским, как на картинах художников-примитивистов, плоским, искряще-блестящим, теплым и спокойным. Таким же плоским было и небо над ним с редкими кудряшками облаков на горизонте. Противоположный берег был близок, сильно изрезан и потому озеро, огромное, глубокое, представлялось маленьким и мелководным.

На берегах озера высились храмы, остатки старого монастыря. Были они крепкой постройки, и кое-где над выбитыми окнами виднелись лепестки лепнины, былых украшений. Так же прочно стоял над куполом поржавелый, железно-кружевной крест; церковь, давно покинутая паствой, жила... Храм ещё сохранял красную краску стен, вылинявшую от времени, и потому в закатных лучах он казался окровавленным.

Эти закрытые, заброшенные храмы почему-то не рождали чувства жалости, напротив, они внушали к себе уважение как руины непокорившейся крепости. Точно также и старость города не отталкивала, не вызывала слёзы умиления, а напротив, успокаивала, убеждала, что и в преклонные годы всё будет хорошо. Здешние дома с чёрными срубами, высокими мезонинами или шестиоконными вторыми этажами все, как один, соревновались между собой в красоте подоконников. За стеклами цвели цикламены, розы, орхидеи и герани, фиалки и каланхоэ, бегонии, хризантемы и многие другие растения, чьих названий я не знала. Удивительно было видеть такую волнующую, цветущую жизнь в окнах древних, чёрносрубных домов!

Улицы города были широки и прямы. Здесь росли большие, высокие березы. И, оглядываясь назад, ты видел себя словно в бело-колонном зале - березы вырастали гораздо выше домов - дощатых, бревенчатых и кирпичных. Улицы вели к озеру. У берега тоже жили дома, в воде стояли мостки, с которых бабы мыли посуду, полоскали белье. Я шла вдоль берега, когда у одной из баб по недосмотру уплыл в озеро пластиковый белый тазик; отважно он покачивался и думал о себе верно так же, как корабль Магеллана, уходящий в кругосветку. Напрасно баба плескала у мостков воду, пытаясь привлечь упрямца, увещевала и стыдила его, бегала на берег за палкой - поздно, тазик гордо уходил на открытую воду, такой одинокий и свободный в вечерней сини.

Тогда баба стала звать лодку - силуэты рыбаков недвижно застыли метрах в трехстах у берега.

- Эй! На лодке!.. Тазик поймайте! Тазик уходит!

На лодке услышали, смотали удочки, взялись за вёсла. Ближе к берегу стало ясно, что рыбаки - подростки, брат и сестра. Были они курносы, неровно загорелы, в брезентовых штормовках; на брате - поновей, на сестре - она была помладше - постарей. Тазик они толкали веслом, а он всё искал свободы, вертелся, пытался улизнуть, кружился на воде... Но поздно. Силы были неравны. Лодка пошла от мостков, а тазик, наполовину наполненный водой, был торжественно водружен у голых ног хозяйки.

Этот бытовой, совершенно ничтожный случай меня почему-то занял, взволновал необычайно. Жизнь моя была похожа на путешествия белого тазика близ мостков. Также я взбрыкивала, желала «свободы», а путь мой, скорее всего, был предопределен с рождения и до ухода, и был он вещественен, прозаичен и по-своему важен... Об этом я думала, слоняясь по побережью и вздыхая. Тихий город в берёзах, старая ратуша, не менее ободранная, чем прибрежные храмы, но всё же исправно выполняющая свою работу - каждый час на ратуше глухо били часы; улицы, названные всё больше именами погибших в войну партизан; березовый ветер, гнавший с деревьев слабеющие листья - всё это родило во мне чувство, что молодость - и первая, и вторая прошли, и что в моей жизни начинается период цветастых подоконников, время осёдлости. Это, может быть, было одно из моих последних безрассудных путешествий - никакого дела в городе у меня не было, кроме посещения местного кладбища, где было похоронено одно значительное лицо русской истории из моих дальних родственников.

Вот уж третий день я жила в спортзале местной школы, спала на жестких гимнастических матах; и поскольку всегда боялась оставаться одна в больших помещениях, все дни я проводила в городе, на озере, да в разговорах с Катей, которая охотно скрашивала мои досуги.

Катя жила через забор от школы, работала горничной в местной, переполненной туристами, гостинице и считала себя человеком в высшей степени замечательным, «умеющим ладить с людьми». Умение это заключалось в масляном голосе, с которым она раздавала комплименты каждому встречному-поперечному, четко следуя заветом Карнеги, которого она когда-то прочитала. Носик у Кати был крохотный, вздернутый пуговкой, так что мне всё время хотелось его немножко оттянуть вниз, привести в нормальное состояние. Но в конце концов я притерпелась к Кате и к её внешности, и она ко мне привыкла, меньше меня хвалила, а чаще просвещала, пользуясь преимуществами в возрасте и житейской мудрости. Она ругала ворьё в правительстве и хвалила журналистов ТВ, бьющихся, как она считала, за правду, я ей не перечила; и тогда она постепенно сходила на темы более земные. Судачили мы, в основном, о мужчинах.

 - Вон у нас, - рассказывала Катя, - поселилась женщина с сыном, муж её бросил. Двадцать пять лет душа в душу прожили и ушёл к молодой. А сын переживает - нервный страшно. Она, как приехала, мне всё это и выложила. Я говорю: ну и черт с ним, сходи в церковь, помолись и забудь. Я вон со своим (тут Катя вставляет нецензурное слово) тридцать лет промучилась, алкаш из алкашей; приехала к нему в Клин, а он лежит на моем диване с проституткой. Оба пьяные, весёлые. Вот так.

Я уныло клоню голову. Катя входит еще в больший раж:

- Я ей, этой женщине, что с сыном, говорю: что вы удивляетесь?! Сейчас мужчины дефицит, за них бьются насмерть: сестра с сестрой, подруга с подругой, матерь с дочерью. Идет борьба как в животном мире - раньше звери из-за самок дрались, теперь люди из-за мужиков. Ты с ним побыла, пожила, уступи место другой. Она ж молодая, ей тоже охота. Тем более, ушел официально. Неужели б лучше, если б он тайно таскался?! Она, дура, говорит: «Лучше». Я ей: вот ты плачешь, квасишься - «Он хороший». Ну и дай другой с хорошим пожить! Чё, тебе-то 60 лет! Мне вон 61, и я почему так выгляжу? - Катя, действительно, завитая, с «химией», с ухоженным кремами личком, выглядела, самое большее, на 50, - Потому что я со своим б... самое большее, в общей сумме, полгода прожила. То он в командировках, то в загулах, то я выгоню его - по друзьям, по бабам, по компаниям шатается, так и время шло. Не терпела б ни минуты его, если б не Маринка. Та: «Папаня! Папаня!» Ну умеет он с детьми ладить, с собаками, с бабами чужими - внешности-то изумительной!.. В 91-м году за неделю пропил 27 тысяч. Мы тогда на Севере работали. Представляешь, приходит и говорит: «Кать, я пропил деньги». «Сколько?» «27 тысяч». А я уже им такая натренированная была, что даже в обморок не упала. Ну, говорю, пропил и пропил. Тем более, свои пропил, не мои же...

Катя может говорить долго - час или полтора без остановки - о своей жизни. Здесь, в городке на озере, она человек сравнительно новый, и ей хочется укрепиться, пустить корни, рассказать всю свою жизнь. Но Севере она работала в школе, учительницей литературы, и, когда она пригласила меня домой, я неожиданно для себя увидела много хороших книг. В доме у неё чисто, просторно, светло, по стенам «композиции», «икебаны» из засушенных цветов, колосьев, листьев.

- А мой алкаш, он же всё пропил, так его сестра в Клину пристроила, - объясняет Катя, - комнатенка девять метров. Ну, с таким ... не пропадет. У него и брат такой же распутный. Они как сходились, как начинали куролесить, девок меняли через три дня, всем объявлялись неженатыми, эти дуры им и письма писали, в любви объяснялись. Я потом письма, которые моему прислали, пожгла, там их целый ящик был, а братовой жене по почте посылкой отправила. А она чего-то обиделась... Чаю будешь?

Я согласно киваю головой. В ожидании, в тишине, хожу по комнате. На стене, без рамки, карандашный портрет симпатичной девушки, совсем не похожей на Катю. Под рисунком - несколько неуклюжих стихотворных строк - признание в любви. У окна, на журнальном столике, книги. Я перебираю их и натыкаюсь на листок бумаги из блокнота: спешащим почерком, стенографически отрывисто, как пишут под диктовку с телефона или с радио, в скачущих строках угадывается молитва: Защити... Господи... от зелья пагубного... раба Божия... Катя зовёт меня с кухни пить чай.

- А знаешь, я после школы работала в Волгограде, на тракторном заводе, на конвейере. А я весёлая такая была, энергичная; и мне нравился один парень, Ваня. А он другую любил. А за мной Сашка ухаживал. Красивый, добрый. И робкий, несмелый. «Можно я вас, Катя, до проходной провожу?» «Можно». «А можно вас в кино пригласить?» «Нельзя!» - и хохочу вовсю. И вот я его изводила, мытарила всячески, в грош, что называется, не ставила. Однажды вечером пообещала на свидание прийти, а сама с девчатами в кино побежала. Он ждал-ждал, а потом с отчаянья огромную витрину универмага разбил. Вошел, взял в руки по бутылке минералки и ждал, когда милиция приедет - сигнализация выла вовсю.

А утром меня вызвали в райотдел. Капитан говорит: Саша сказал, что на хулиганство он пошел из-за любви к вам. Вы, говорит, Катя, не отвергайте этого человека. Он очень честный, красивый, Вам с ним в жизни будет радостно. Вы мне поверьте. Я Вам как отец советую, у меня почти такая же история вышла с моей будущей женой, и мы очень счастливы в семье. А я растерялась: ну как, как мне его полюбить?! Так и уехала из Волгограда. А потом, - Катя вдруг горько, тоненько, в голос заплакала, - я каждый день вспоминала этого Сашку! Каждый день! По сию пору. И вся моя жизнь наперекосяк пошла из-за того, что я его отвергла, не оценила!..

Я быстро свожу разговор на другую тему, потому что боюсь, что после Катя будет стыдиться и своих слёз, и своей откровенности, и я делаю вид, что ничего особенного не произошло, и говорю слова, не имеющие никакого отношения к рассказанному: о природе, об озере, о лодках на берегу, о березах, о пышной герани на подоконниках; наконец, о том, какой чудесный трехэтажный терем-дворец построен на берегу... Вчера, кстати, я наблюдала забавную картинку: хозяин терема открыл багажник новенькой иномарки, извлек оттуда картонный ящик (видимо, достаточно тяжелый) и двинулся к воротам. То ли потому, что он шел, опустив голову, то ли из-за черных пижонских очков на бедняга не обратил внимания как плавно, бесшумно закрывается окованная железом калитка и со всего маху врезался в торец крепкой новорусской двери. Давно я не слышала такого отборного, откровенного, освобождающего ругательства, и, признаться, не могла сдержать смеха. На крик из двора выскочил пролетарий, вероятно, привратник или садовник; и хозяин, матерясь и почесывая лоб, стал сердито выговаривать за то, что калитка до сих пор не фиксируется. Рабочий отвечал что-то тихо, неслышно.

- Да публичный дом это! - резанула Катя про терем. - Его уж третий раз перестраивают, всё украшают. Мафия доводит до ума девок, таскают их туда-сюда, шалав же сейчас полно! Мигни, и за пять копеек тебе что хочешь сделают. А то и без денег - за еду и выпивку. Я вон ездила к своему в Клин, так мне проводницы рассказывали: наш губернатор, Плетнев, лежит в больнице со СПИДом. Мафия ему специально девку больную подсунула, чтобы заразить. Он у нас сильно охочий до молоденьких. Завалится на выходные в «Хижину» с дружками, пьют, гуляют, уху хлебают, девки по обе стороны лежат - красота! На хрен им какой-нибудь коммунистический аскетизм, моральный кодекс?! И всё хорошо, но потом он мафии чем-то не угодил, а то ж жили душа в душу - ну, они и сунули ему эту девку. И теперь её нигде найти не могут - может, убили, или в другую область повезли заражать. Такие дела.

- Может, сочиняют проводницы-то? - усомнилась я.

- Да почему сочиняют?! Народный слух - самый верный. Про меня ж никто не говорит, будто я СПИДом болею или наркотиками торгую? Так-то...

Потом Катя снова начинает рассказывать о своей жизни, но уже не плачет; говорит о том, что Маринка, слава Богу, вышла замуж за хорошего человека и счастлива, правда муж - инвалид, но ничего, уже и сын у них растет, говорит, что сама она сейчас - режь её, жги - в жизнь бы ни за кого не пошла, и даже «дружить» ей ни с кем не охота, хотя женщина она еще молодая и интересная. И то, как она много рассуждает об этом, как убеждает себя и меня, невольно выдает её тайную мечту о семейном счастье и тихих вечерах. Хорошо плыть в надежной лодке закатным озером, вдвоем, и не обязательно вдаль, можно и вдоль берега; хорошо черпать веслом прозрачную, теплую воду, вечернюю, серую; вздрагивать, когда вдруг начнет играть рыба, распуская широкие круги; хорошо говорить ни о чем, глядя, как легко и уверенно управляется с вёслами человек, которого ты любишь, знаешь, который овеян чистыми озерными ветрами, и на котором выстиранная тобою в мягкой воде свежая, простая рабочая сорочка... Жизнь собирается из больших событий и маленьких радостей, как эта прогулка по озеру; и Катя всё ещё верит, что в жизни её будет счастье. Она провожает меня до калитки, а потом идет, зевая, утомлённая нашей многословной беседой.

Я бреду по улице партизана Соколова, вечера всё ещё задерживаются уходящими белыми ночами, и я, под влиянием катиных рассказов, начинаю вспоминать свое прошлое. То, что казалось навсегда похороненным, убитым в моей памяти, вдруг возвращается. Я думаю о мужчине, которому отдала годы и годы своей жизни.

Серый песок, и серая вода, большими, будто на море, волнами идет к берегу. Ветер. Я нахожу маленькую бухточку. Смотрю на воду. Надо же, вспомнила! Всё прошло. Прошло совсем, бесследно, как вот я уеду из этого городка, и здесь, на песке, не останется даже вмятин от моих кроссовок. Через неделю или две меня забудут Катя, директор школы, где я ночую, продавщица в палатке, где я брала хлеб и сгущенку... И - всё! Но надо же, вспомнила!

Теперь, по прошествии времени, я вдруг увидела, что и вспоминать-то было нечего, что всё это чувство было чужим, придуманным и бесполезным. Тогда я была молода и не замужем, он едва пережил развод, семейное крушение. Что нас друг к другу толкнуло?! Наверное, страх. Страх одиночества, который всегда возникает у людей, не понимающих, для чего они живут на свете... В конце концов он женился на совсем молоденькой, обожавшей его девчонке, и... стал ей изменять со мной. Всё это было мучительно, стыдно. Мы много раз, без слов, одним выражением глаз прощались «навсегда», но вскоре, странным, лабиринтным путем снова оказывались вместе. Чувство было тупое и абсолютно беспросветное, как крепостное право. Дело кончилось тем, что у него таки достало сил и воли меня бросить.

Годы борьбы, обиды - а я «болела» им долго - миновали, и я забыла его, забыла так прочно, что однажды, сидя на автобусной остановке, и рассеянно думая о своём, я не узнала его, когда остановился другой номер, и он вышел с последней площадки. Он замер и страшно покраснел, вмиг; я же всё не узнавала его, лишь отметила про себя, что надо же, у нас ещё есть хорошо сложенные и чисто одетые мужчины. К моменту нашей нечаянной встречи прошло года три или четыре, как я о нём не думала, не искала взглядом во всякой толпе и вообще везде, где только можно. И вот мы так обыденно столкнулись. Секунд через пять или семь я его всё-таки узнала, и, сама от себя этого не ожидая, вдруг отвернулась. Я всё ещё пребывала в своих мыслях, в мире, где теперь уже очень редко испытывала чувство одиночества, и он своим появлением, и тем, что так внезапно покраснел (вот уж чего за ним не водилось прежде!) мешал мне.

Но кто бы мог подумать, что настанет такое время! Страшно даже вспомнить, на какие безумства я была готова, лишь бы услышать на несколько секунд его голос, увидеть его - пусть даже мельком, или продлить наше свидание. И что? Теперь он своим появлением раздражал меня, будто внезапно залетевшая в комнату огромная муха.

И вся эта история - с моим безумным чувством, потом с его забвением и полным, бесповоротным отвержением почему-то вспомнилась мне в этом старом, провинциальном городке. Боже мой, на что уходила жизнь?! И что бы сказало одно значительное лицо русской истории из моих дальних родственников, похороненное на местном кладбище, узнай оно, как бездарно я растратила молодость?!

Назавтра я бродила среди могил, вглядываясь в ветхие кресты и недвижимые граниты; после шла по безлюдной, безмашинной улице - вдруг подул ветер, осыпав мелкими березовыми листьями дорогу - осень стояла у дверей, и тут же ветер, успокоенный, стих; потом я стояла на берегу будничного, спокойного озера. Вода была серо-темно-синей, сильно наполненной цветом, пронзительно синих, тёмных тонов было и небо; но стихии эти, разделённые зеленью берега, не сливались, жили отдельно. На перевернутой лодке ребятишки играли в «колечко», их было много, сидели они тесно, толкаясь и шумя, от этого почему-то было радостно-приятно и умильно на сердце, и мне захотелось домой, сейчас же, немедленно...

Снова я шла берегом, и всё терзалась, думала... Когда-то мне казалось, что прежние жизни отмирают навсегда в человеке, как, допустим, листва, которая уходит с дерева, но теперь, после всех этих воспоминаний - катиных и моих - получалось, что прежние наши жизни живут в нас, как дети-сироты, от которых отказались родители; живут несчастно и никуда от них не деться, даже если о них «забыть». Мне стало впервые нестерпимо горько от того, что этот человек был в моей жизни, так горько, будто я совершила какое-то страшное, непрощаемое никакими отсидками преступление, и будто мне жить с этим ужасным пятном всю жизнь. Это чувство не было обычными муками совести, нет, меня тревожило что-то глубинно-корневое, бездонное. Но что? Названия этой тоске я не знала.

Береговые валуны были чуть погружены в воду, к ним сбивчиво, вслед за ветром, подбегала вода, валуны были обтянуты снизу мхом, мокро-отливчатым, плотным, как бархат. Говорят, что вода успокаивает, умиротворяет, но мне было так тревожно, страшно, что я не могла находиться в этом городе больше ни минуты. Я знала, что никогда сюда больше не вернусь и знала, что всегда буду вспоминать этот город с благодарностью. Я шагала по прямой улице мимо чужих цветущих подоконников, а за спиной у меня гудели кронами столетние, уверенные в себе березы. Иногда ветер с озера ударял особенно сильно, и тогда березы волновались, разговаривали друг с другом. «Да, - подумала я, - сколько таких, как я, видели эти деревья. А скольких ещё увидят?!.»

Все публикации